Россия и мир
Восстание Пугачёва в историографии Центральной
и Западной Европы первой четверти ХХI в.
Марко Наталици
Pugachev’s uprising in the historiography of Central and Western Europe
of the early 21st century
Marco Natalizi
(University of Genoa, Italy)
DOI: 10.31857/S2949124X23060019, EDN: NRAHBZ
История Пугачёвского восстания в последние четверть века переживает
процесс переосмысления аналитических категорий, предыдущие 70 лет приме-
нявшихся в историографии. Этот процесс полностью перевернул положения,
считавшиеся прочно устоявшимися, с последующим пересмотром теоретиче-
ских основ, на которые они опирались. Невозможность связать социальную
диалектику с классовой борьбой за контроль над средствами производства рас-
пахнула двери для анализа многочисленных форм конфликта и поставила под
сомнение саму применимость понятия класса к доиндустриальным обществам.
Новые концепции, развиваясь в разное время, разными путями и с разными
целями, проистекали из общего начала - критики марксистской интерпрета-
ции пугачёвщины.
При этом нельзя не отметить мизерное количество исследований о со-
бытиях, посвящённых Пугачёвскому восстанию, в современной российской
историографии. Настолько мизерное, что В.Я. Мауль пишет об отсутствии за
пределами узкого круга специалистов какого-либо интереса к этому периоду
серьёзного социально-политического кризиса, отношение к которому можно
охарактеризовать как смесь неприятия и разочарования1. Неприязнь возникает
зачастую из-за непонимания сути событий, плохо вписывающихся в процесс
государственного строительства России, усилением политической централиза-
ции и гармонизации законодательства, которая, как утверждается, достигла сво-
его пика при Екатерине II2. Как следствие, бунт 1773-1775 гг. представляется
«аварийной случайностью», последней попыткой сопротивления примитивных
сил, враждебных новой форме государственности. Но если в работах послед-
них лет российские исследователи избегали рассмотрения вопросов, связанных
с общей трактовкой повстанческого движения, то за пределами России вопрос
оказался более сложным. В начале XXI в. исследования, посвящённые восста-
нию Емельяна Пугачёва, публиковались главным образом историками Италии,
© 2023 г. М. Наталици
1
Мауль В.Я. Российская историография начала ХХI века о пугачёвском бунте (некоторые
аспекты проблемы) // Вестник Сургутского государственного педагогического университета. 2015.
№ 4(37). С. 160.
2
Павленко Н.И. Екатерина Великая. М., 1999; Liechtenhan F.-D. Catherine II. Le courage trium-
phant. Paris, 2021.
3
Франции и Германии3. Я считаю полезным проследить этот путь, поскольку
сегодня можно более отстранённо взглянуть на историографию пугачёвщи-
ны и лучше понять обстоятельства и способы её формирования и дальнейшей
разработки.
Схема классовой борьбы в советской историографии, в течение нескольких
десятилетий дававшая ключ к пониманию смысла восстания, была признана
неадекватной для изучения явления во всей его сложности. Утвердившаяся
в 1920-х гг. и доминировавшая полвека, эта схема сводится к двум фундамен-
тальным понятиям: социальному определению пугачёвщины как величайшей
из «крестьянских войн», когда-либо происходивших в России, и её прогрес-
сивной роли, поскольку в ходе бунта в российских народных массах возникли
первые зародыши революционного сознания4.
Однако, пересматривая советскую интерпретацию пугачёвщины как клас-
совой войны между крестьянами и дворянами, американские и западноевро-
пейские историки второй половины ХХ в. подчёркивали другие аспекты вос-
стания. В ходе исследований, начатых М. Раевым, продолженных П. Авричем
и Дж. Александером, а затем А. Каппелером5, была предложена интерпретация,
в рамках которой оно понимается в первую очередь как движение за восста-
новление казачьей автономии, подавленное правительством, и протест пери-
ферийных этнических групп и национальностей, которые боролись за умень-
шение контроля со стороны централизованного государства. Проблематика
«защиты древних автономий, особенно в периферийных районах империи»,
и религиозной терпимости как существенных элементов пугачёвского бунта
стала центральной уже в труде Ф. Вентури, посвящённом отзвукам пугачёвщи-
ны в Италии6. Согласно этой историографической традиции, восстания такого
рода, даже когда они подпитывались социальными конфликтами и приводили
к положительным результатам, следует рассматривать не как выражение ново-
го порядка, а как сопротивление преобразующей силе государства, связанное
с борьбой за автономию элит и народным протонационализмом.
Одной из наиболее распространённых схем, которой в последние годы от-
даёт прочтение значительная часть историков за пределами России, стала кон-
3
Griesse M. Popular memory and early modern revolts in Russia. From Razin to Pugachev // Rhytms
of revolt: European Traditions and Memories of Social Conflict in Oral Culture. L.; N.Y., 2017. P. 198-216.
4
Мавродин В.В. Советская историческая литература о крестьянских войнах в России XVII-
XVIII веков // Вопросы истории. 1961. № 5. С. 24-47; Neutatz D. Die Umdeutung von Razin
und Pugačev in der Sowjetunion unter Lenin und Stalin // Kosakische Aufstände und ihre Anführer /
Ed. M. Griesse, Stuttgart; Steiner, 2017. S. 113-131. Только Н.А. Рожков в 1920-е гг. сформулировал
иную интерпретацию, подчёркивая архаичный и ретроградный характер пугачёвского движения,
обращённого в прошлое и ещё более жестокого, чем гнёт царского правительства (Рожков Н.А.
Методика преподавания истории и история XIX века. Пг., 1918. С. 23; Рожков Н.А. Русская исто-
рия в сравнительно-историческом освещении (основы социальной динамики). Т. 4. Ч. I. Пг., 1922.
С. 8-15; Т. 7. Пг., 1923. С. 77-78).
5
Raeff M. Pugachev’s Rebellion // Preconditions of Revolution in Early Modern Europe. Vol. 10.
Baltimore; L., 1970. P. 161-202; Avrich P. Russian Rebels 1600-1800. N.Y., 1972; Alexander J.T. Emperor
of the Cossacks. Pugachev and the Frontier Jacquerie of 1773-1775. Lawrence (Kansas), 1973; Kappeler A.
Russland als Vielvölkerreich. München, 1993. S. 132; Kappeler A. Russlands erste Nationalitäten. Das
Zarenreich und die Völker der Mittleren Wolga vom 16. bis 19. Köln; Wien, 1982; Kappeler A. Russlands
Frontier in der Frühen Neuzeit // Frieden und Krieg in der Frühen Neuzeit. Die europäische Staatenordnung
und die aussereuropäische Welt. München, 2001. S. 599-613.
6
Venturi F. Settecento riformatore, III. La prima crisi dell’antico Regime (1768-1776). Torino, 1979.
P. 160.
4
цепция, изложенная А. Береловичем. Он делал особый упор на изучение состава
повстанческих сил, чтобы оспорить советскую парадигму крестьянской войны,
одновременно утверждая представление о восстании как о явлении со сложной
структурой. Крестьяне, несомненно, участвовали в бунте, на первых этапах дви-
жения это были посессионные крестьяне, т.е. доиндустриальные рабочие; одна-
ко они играли лишь второстепенную роль7. По мнению В. Береловича, пугачёв-
щина, не являясь ни классовым столкновением, ни конфликтом между двором
и страной, была эпизодом сопротивления централизаторской политике Екате-
рины II, лакмусовой бумажкой противоречий многонациональной монархии8.
Но даже этот преобладающий в западной историографии тезис, трактую-
щий пугачёвщину как «пограничное» восстание против екатерининской цен-
трализации, оставляет пространство для дальнейшего осмысления. Отказ от
однолинейной перспективы в эволюции современного государства и подчёр-
кивание вариативности путей, приведших к оформлению бюрократической си-
стемы, потребовали обновления традиционной интерпретации конфликта как
необходимого следствия централизации. Понимание неоднозначного характера
государственного вмешательства не позволяет трактовать восстание как сопро-
тивление отдельных классов или некоторых автономных компонентов «про-
грессивным носителям новшеств», внедряемых правительством9.
Некоторые оценки последних лет вышли далеко за рамки концепции «по-
граничного восстания», подвергнув сомнению эту парадигму10. Переосмысле-
ние специфики политического аспекта пугачёвщины является наиболее но-
ваторской чертой этой историографической линии, отдающей предпочтение
интерпретации документов местных общин второй половины XVIII в., адресо-
ванных центральным властям, а также составленных в лагере повстанцев. Ис-
черпание возможности представления социальной истории как «истории лю-
дей без политики» и возвращение к нарративным методам изложения нередко
способствовали переоценке автономии политической сферы11.
На крайности националистических изысканий, которые с 1990-х гг. ин-
терпретировали пугачёвщину как «пограничное восстание» и провозглашали
одной из его причин стремление защитить старые автономии, новейшая исто-
риография ответила возрождением политической тематики, выступив также
против попыток представить его как ретроградное движение12. В новейших ра-
ботах наметилась тенденция к интегрированию поиска причин бунта с более
тщательной оценкой его долгосрочных и глобальных последствий13. В рамках
этой концепции события 1773-1775 гг. рассматриваются как причина ради-
7
Berelowitch A. Une jacquerie moderne: la révolte de Pougatchev (17 septembre 1773 - 15 septembre
1774) // Revue russe. 2005. № 27. P. 48, 50.
8
Berelovitch W. Aux origines de l’insurrection de Pougatchev (1773-1775): la cosaquerie russe //
Ruptures de la fin du XVIII-e siècle. Paris, 2005. P. 39-50.
9
Cecere D. Violenza, resistenze, progettualità politica. La ribellione di Pugačev // Studi Storici.
Ottobre-dicembre 2012. Anno 53. № 4. P. 1017-1025.
10
Berelowitch W. Guerres civiles et révoltes populaires dans la Russie des XVIIe et XVIIIe siècles //
La Guerre civile. Hermann, 2018. P. 222-224; Plate A. Der Pugačev-Aufstand: Kosakenherrlichkeit oder
sozialer Protest // Volksaustände in Russland. Von der Zeit der Wirren bis zur «Grünen Revolution» gegen
die Sowietherrschaft. Wiesbaden, 2006. S. 353-396.
11
Natalizi M. Emel’jan Ivanovič Pugačëv: una rilettura // Storica. 2010. № 47. P. 61-102.
12
Berelowitch A. Une jacquerie modern… P. 51-54.
13
Griesse M., Barget M. Revolts and Political Violence in Early Modern Imagery. Brill; Leiden; Boston,
2022.
5
кальных перемен прежде всего на интеллектуальном и транснациональном
уровнях. Становится актуальным тезис, согласно которому последующие вос-
стания являются частью общего интеллектуального климата, созревшего на
«революционных» примерах последних трёх десятилетий XVIII в.14
Опираясь на недавние исследования, я попробую вернуться к вопросу
о политическом значении восстания Пугачёва, проследить процесс разруше-
ния концепции этнического бунта (не ради оспаривания её обоснованности,
а в качестве предостережения от одностороннего подхода). Критика этой пара-
дигмы привела к частичному отказу от анализа проблем «национальности» или
«пограничного восстания». Историкам необходимо переосмыслить антагонизм,
основанный на политическом опыте конфликта, отказаться от механистичес-
ких описаний российского социального мира и этнического ландшафта, уделяя
повышенное внимание совокупности потребностей, убеждений и устремлений
исторических деятелей15.
Главным следствием постоянного, хотя и нерегулярного внимания запад-
ных историков к Пугачёву стала тенденция исследовать коммуникативный
аспект политического конфликта, сосредоточившись на языке, выражавшем
требования повстанцев. Этому немало способствовало введение в научный обо-
рот в 1970-1990-е гг. огромного количества материалов, особенно документов
из лагеря бунтовщиков и протоколов допросов следственных комиссий16. Были
подняты проблемы, ранее отодвигавшиеся на второй план: роль самозванства,
политическое значение восстания, культура пугачёвщины (образы конфлик-
та, предлагаемые самими участниками), выдвигаемые ими социальные идеи
суверенитета, норм и ценностей17. Именно в такой обновлённой перспективе
некоторые учёные смогли увидеть в насильственных протестах, подобных пу-
гачёвщине, элемент более широкой борьбы, ведущейся на нескольких уровнях.
Речь идёт о политическом измерении бунта, предстающего как способ диалога
о власти и формах её осуществления, как попытка вмешательства подданных
в публичное пространство с целью давления на правительство18. Среди работ
на эту тему следует отметить статью К. Шарфа, пытающегося переосмыслить
символы, ритуалы, жесты, коллективное поведение, т.е. практики передачи со-
общения противостоящей стороне19.
Действительно, линия осмысления феномена самозванства, начатая Шар-
фом в очерке 2003 г., оказала большое влияние на европейскую историогра-
14
Griesse M. Pugachev Goes Global: The Revolutionary Potential of Translation // Reverberations of
Revolution. Transnational Perspectives, 1750-1850. Edinburgh, 2022. P. 13-35; Griesse M. Pugačev-Bilder
vor der Kanonisierung: Transnationale Deutungskämpfe in der Vormoderne // Jahrbücher für Geschichte
Osteuropas. 2017. Bd. 65. № 1. S. 52-72.
15
Natalizi M. La rivolta degli orfani. La vicenda del ribelle Pugačëv. Roma, 2011.
16
Документы ставки Е.И. Пугачёва, повстанческих властей и учреждений / Отв. ред. Р.В. Ов-
чинников. М., 1975; Овчинников Р.В. Манифесты и указы Е.И. Пугачёва. М., 1980; Воззвания и пере-
писка вожаков пугачёвского движения в Поволжье и Приуралье / Сост. М.А. Усманов и др. Казань,
1988; Крестьянская война под предводительством Е.И. Пугачёва в Марийском крае / Сост. А.Г. Ива-
нов. Йошкар-Ола, 1989; Емельян Пугачёв на следствии. Сборник документов и материалов / Сост.
Р.В. Овчинников. М., 1997; Овчинников Р.В. Следствие и суд над Е.И. Пугачёвым и его сподвижни-
ками. М., 1995.
17
Perrie M. «Royal Marks»: Reading the Bodies of Russian Pretenders, 17th-19th Centuries // Kritika:
Explorations in Russian and Eurasian History. Vol. 11. № 3. Summer 2010. P. 535-561.
18
Natalizi M. La rivolta degli orfani…
19
Шарф К. Пугачёв: император между периферией и центром. К постановке проблемы // Ab
Imperio. 2003. № 1. С. 99-113.
6
фию последних десятилетий и ознаменовала отход от традиции, склонявшейся
к устаревшему восприятию пугачёвщины как социального или казачьего восста-
ния. Введя в дискуссию справедливую переоценку мифа о «крестьянском царе»,
Шарф помог критически осмыслить многие моменты движения, в частности,
некоторые характеристики изображения государя в документах повстанческо-
го лагеря. Заявив, что образ Пугачёва не имеет ничего общего ни с традицией
московских царей, ни даже с образом «крестьянского царя», а явно отсылает
к петровской имперской традиции, он очистил почву от идеологизирующих
интерпретаций, приписывающих действиям крестьянских масс реакционный
и ретроградный характер20. Несомненным достоинством этого подхода стало то,
что он позволил выявить следы такого «видения власти» восставших, в котором
встреча воспоминаний и воображения даёт жизнь «бескомпромиссной борьбе
за завоевание абсолютной власти в империи» - политическому проекту, своим
общеимперским масштабом выходящему за пределы узкого культурного и соци-
ального кругозора окраин и отдельных народностей21. Более того, только прини-
мая во внимание ощущение «брошенности» российских подданных, на которое
указал в своё время Раев и которое подчёркивает Шарф, можно понять реальный
смысл рассмотрения через призму мифа о Петре III петровской традиции, по-
стоянно всплывающей в прокламациях и манифестах Пугачёва, - программы,
предлагавшей царю и государству для защиты своих подданных-«сирот» решить-
ся на вторжение в сферы, в которые те ранее не смели вмешиваться.
Вопросы, поставленные Шарфом, стали отправной точкой для ряда ис-
следований, касающихся «политического» значения мифа о «царе-освобо-
дителе», выраженного в типичных для пограничного и крестьянского мира
формах представлений о государственной модели, сложившейся в результате
петровских реформ и вырождавшейся при преемниках первого императора.
В последнее десятилетие успехом увенчались исследования К.С. Ингерфлома,
посвящённые событиям 1773-1775 гг., где предпринята попытка прояснить
особенности репрезентации власти, а значит, и миф о Петре III, противопо-
ставленный восставшими государству Екатерины. Автор анализирует нюан-
сы концептуального универсума, способного выработать через самозванство
собственную, пусть примитивную и громоздкую, концепцию государственно-
го устройства, в которой последователи Пугачёва видели альтернативу образу
правления Екатерины22.
Книга Ингерфлома - это труд о самозванстве в русской истории. Но, го-
воря о восстании 1773-1775 гг., автор сконцентрировал внимание на «серий-
ном самозванстве». Именно эта особенность, по его мнению, в наибольшей
степени характеризует пугачёвщину. Действительно, решение значительного
числа предводителей повстанческой армии взять имена ведущих представите-
лей правительства Екатерины, сделав положительными героями фигуры тех,
кто скорее был объектом презрения, стало особенностью этого явления. Это
даёт повод задуматься о том, что, учредив 6 ноября 1773 г. в Берде Военную
коллегию, мятежники заложили фундамент для мифа о Петре III, а вместе
с тем и для представления о государстве, более чутком к нуждам и интересам
20
Там же. С. 100.
21
Там же. С. 101.
22
Ingerflom C.S. Le Tsar, c’est moi: L’imposture permanente, d’Ivan le Terrible à Vladimir Poutine.
Paris, 2015.
7
народа23. Создание Военной коллегии, где атаман А.А. Овчинников принял
имя гр. Панина, а И.Н. Зарубин-Чика - гр. Чернышёва, обеспечило пугачёв-
цам единую организацию и руководство. Во главе начинающегося бунта могли
встать не отдельные отряды, не казачество, а организованная сила, которая
выдвинет народные требования и будет до конца верна им. Координирование
действий, равно как и вовлечение в восстание всех общественных групп было
необходимо во избежание межэтнического раскола. Военная коллегия в Берде
и штаб Зарубина-Чики в Уфе стали центрами политической коммуникации,
состоявшими из людей, преданных своему делу, готовых собрать и вести за
собой повстанческие силы.
Это направление исследований привлекло внимание историков к двум
важным вопросам. Первый - об устойчивости некоторых категорий, недавно
использовавшихся в западноевропейской историографии для интерпретации
восстания, таких как «пограничное восстание» или «казачье восстание». Не-
смотря на несомненные и многочисленные достоинства, такой взгляд часто
демонстрирует «иконоборческую» логику, реагируя на способы представления
восстания и самого Пугачёва, связанные в основном с интерпретацией восста-
ния в ключе «крестьянской войны».
Второй вопрос подразумевает пересмотр «программы» пугачёвщины и её по-
литического содержания целом. Вновь возникла необходимость переосмысления
интерпретаций социально-экономических, политических и этнических мотивов
восстания. Не случайно новейшие исследования инородческих групп, как, на-
пример, фундаментальный труд Ч. Стейнведеля, заставляют осознать невозмож-
ность выделения единой социальной базы движения, которое, «без сомнения…
началось как казачье восстание и закончилось широким восстанием против кре-
постного права, охватившим территорию от Казани на севере до берегов Кас-
пийского моря на юге и от Тамбова на западе до восточных склонов Уральских
гор. Однако большинство тех, кто сражался с войсками императрицы, не были
казаками, а многие, участвовавшие в мятеже, не были крепостными, и крепост-
ная зависимость им не грозила. Мусульмане в целом и башкиры в частности сы-
грали решающую роль в восстании. Без их участия восстание, скорее всего, так
и осталось бы тем локальным казачьим мятежом, которым руководство империи
считало его изначально»24. На основе протоколов допросов пленных повстанцев
и документов из штаба «Петра III» исследование Стейнведеля раскрывает всю
сложность социальных и этнических процессов, показывает состав инородче-
ских групп, проживавших между средним течением Волги, Камы и Урала. «Баш-
кирские элиты и религиозные деятели заявляли о поддержке Пугачёва ещё до
осады Оренбурга, - констатирует он. - Казалось, они видели в его движении
силу, которая защитила бы их земли и свободу вероисповедания, одновремен-
но снизив налоговое и служебное бремя. На допросе в секретной комиссии по
расследованию восстания Пугачёв позже вспоминал, что башкирский староста
Кинзя Арсланов к началу октября привёл отряд из 500 человек, а в конце ме-
сяца - 5 тыс. человек. К концу 1773 г. башкирские отряды, прибывшие в штаб
Пугачёва, насчитывали от 10 до 12 тыс. человек, что составляло от трети до поч-
ти половины предполагаемой численности повстанцев. Остальные участвовали
23
Ibid. P. 213.
24
Steinwedel C. Threads of Empire: Loyalty and Tsarist Authority in Bashkiria, 1552-1917. Bloomington,
2016. P. 70.
8
в осаде Уфы и других операциях. Из 120 человек, назначенных офицерами “Во-
енной коллегии” Пугачёва, 44 были мусульманскими муллами. Администрация
Уфы подтверждала массовую поддержку Пугачёва среди нерусского населения:
77 из 86 башкирских, 37 из 40 мещеряцких старост и почти все башкирские
дворы так или иначе помогали ему. Похоже, повстанцев поддерживало большее
количество местного населения, нежели сражалось с войсками императрицы
в войне 1735-1740 гг. и восстании 1755 г., что свидетельствует об ослаблении
позиций имперского центра среди нерусского населения»25.
С этими соображениями, однако, тесно связана необходимость осмысле-
ния «видения» повстанческих сил. Разумеется, историки не ставили перед со-
бой задачи отрицать основополагающую роль казачества, давшего начало вос-
станию, и не оспаривали военного значения казачьего ядра или башкирских
воинов26. Но жёсткое отождествление движущей силы пугачёвщины с этими
двумя группами привело к тому, что в оценке «политического» характера бунта
отводилось мало места для осмысления этнического и религиозного факто-
ров. Из многообразия представлений отдельных групп или этносов о своём
месте в государственном устройстве России возникает и утверждается специ-
фическая форма «видения», лежавшая в основе пугачёвщины, на культурном
и религиозном уровне нашедшая отображение в «самозванстве Петра III»27. На
социально-правовом уровне это привело к сожалениям о разрушенной госу-
дарственной модели Петра I, как она воспринималась народными слоями вне
зависимости от исторической реальности - в частности, о подконтрольности
дворянства и покровительстве крестьянским и городским общинам, казачеству
и полукочевому населению со стороны государя и чиновников.
И именно этот вопрос я поднял в моей книге 2011 г. - насколько мне
известно, единственной за пределами России монографической работе первой
четверти XXI в., посвящённой Пугачёвскому восстанию. Это была попытка
изучить представления о власти и, следовательно, миф о Петре III, который
повстанцы противопоставляли екатерининскому правлению, путём пересмотра
роли в восстании казаков, различных категорий крестьян (помещичьих и цер-
ковных, но прежде всего государственных, включавших в себя, помимо рус-
ских, также татар, удмуртов, марийцев, чувашей и мордву), рабочих уральских
заводов и полукочевого населения. В книге анализируются черты мировоззре-
ния, альтернативного екатерининскому государству, несомненно, примитивно-
го, но способного выработать собственную своеобразную концепцию органи-
зации власти, при которой никто не должен иметь незаслуженных привилегий,
25
Ibid. P. 73.
26
Berelovitch W. La grande insurrection de Pougatchev (1773-1775): la révolte des primitifs //
Révoltes et révolutions en Europe (Russie comprise) et aux Amériques de 1783 à 1802. Paris, 2004. P. 61-81;
Tucker S. Pugachev’s rebellion (1773-1775) // The Roots and Consequences of Civil Wars and Revolutions.
Conflict That Changed World History. Santa Barbara (California); Denver (Colorado), 2017. P. 139-146.
27
Что касается истории культуры восстания, то интересное развитие получили выводы В. Бе-
реловича относительно воспоминаний о бунте: «Изучение этой литературы почти не обнаруживает
явной преемственности: иными словами, допросы и свидетельские показания XVIII века не со-
держат намеков на восстания XVII века» (Berelowitch W. Guerres civiles et révoltes… P. 220). Однако
это не означает, что память о восстаниях утеряна. Например, на Дону казаки сохранили предания
о восстаниях, тем более что выступления С.Т. Разина и К.А. Булавина были лишь самыми яркими
в длинном перечне более ограниченных конфликтов, следов которых мы уже не видим. Ведь рас-
сказов и особенно песен, посвящённых Разину, было много - героических и хвалебных. См. также:
Griesse M. Popular memory… P. 211-214.
9
и служить обязаны даже дворяне. Цель исследования - показать, как в русском
обществе времён Екатерины II чувство «сиротства» (выражавшегося в ощуще-
нии, что государство отдало своих подданных на произвол дворянского сосло-
вия, что постоянно всплывало в наказах, посылаемых в Уложенную комиссию
и в манифестах «Петра III»), приводило к тому, что группы с самыми разными
интересами восставали против характерного для послепетровского государства
дворянского гнёта и чиновной коррупции. Это не было стремлением вернуться
в Московское государство или отрицанием государства как такового, а, как ни
парадоксально, движением в защиту петровской государственности, восприни-
маемой и идеализируемой через призму мифа о Петре III28.
Я исходил из того, что самозванство «амператора Петра III» представля-
ло собой попытку заглянуть в будущее и возвестить о том, что однажды вре-
мя вельмож и коррумпированных чиновников закончится и начнётся новая
эра. Несколько упрощая, можно сказать, что было два восстания: одно доби-
валось восстановления казачьих вольностей, а второе, начавшееся во время
осады Оренбурга в октябре 1773 г. и усилившееся после образования второго
очага в Уфе в декабре того же года, стремилось к изменению самого типа го-
сударства, возникшего и утвердившегося в России при преемниках Петра I,
зависевших от придворной знати. После первых побед благодаря стихийному
распространению движения у различных инородцев и русских крестьян, про-
живавших в регионе между Уралом, Средней Волгой и Камой, возникло общее
видение целей. На горизонте восставших воздвигалось Государство, в котором
собеседником царя была совокупность всех групп, входящих в его владения -
идеальное Государство, в рамках которого русские и представители других эт-
носов стремились к сохранению своего статуса и рассчитывали жить, подчиня-
ясь общим законам29.
Длительная осада Оренбурга не случайно стала переломным моментом
в развитии пугачёвщины: именно необходимость привлечь на сторону вос-
ставших другие народы, а также длительный контакт между группами разного
происхождения под стенами осаждённого города побудили руководство к упо-
рядочению движения и выработке общих требований, основанных на патер-
налистском и всеохватывающем образе императорской власти. Изучение до-
просов арестованных повстанцев и указов, распространяемых ими в городах
и сёлах, позволяет обрисовать «видение» восставших, построенное на мифе
о воскресшем императоре.
На короткое царствование Петра III легко накладывались мифологизиро-
ванные образы самодержца и надежды на справедливое правительство, вни-
мательное к нуждам подданных. Церемониалы, созданные вокруг самозванца,
манифесты и указы, распространяемые его штабом, вопреки устоявшему-
ся прочтению, дают возможность выдвинуть гипотезу о том, что пугачёвцы
оспаривали не имперский замысел Екатерины II и не централизацию власти,
а вырождение этих принципов. Иными словами, не мнимые успехи централи-
заторской политики обостряли недовольство крестьян, а, напротив, её провал.
События 1773-1775 гг. вряд ли можно трактовать исключительно как «казачий
бунт» или «пограничное восстание»30.
28
Natalizi M. La rivolta degli orfani… P. 62-94.
29
Ibid. P. 96-162.
30
Cecere D. Violenza… P. 1019.
10
Другой аспект - значение пугачёвщины для политических механизмов,
в том числе и за пределами России. Эта тема, наименее изученная в историо-
графии, относится к конструированию публичного дискурса, к борьбе за идео-
логическую гегемонию в национальной и международной публичной сфере.
Речь идёт не только о прямых формах трансляции, но и о косвенных отзвуках,
опосредованных, случайных, в настоящее время привлекающих всё большее
внимание историков. Одним из свидетельств внимания к данной тематике яв-
ляется выход коллективного труда с выразительным названием «Reverberations
of Revolution. Transnational Perspectives» («Отзвуки революции. Транснацио-
нальные перспективы») под редакцией Э. Аманн и М. Бойдена, посвящённого
изображениям переворотов и восстаний, происходивших в других частях све-
та или в более ранние времена, писателями, художниками, интеллектуалами,
а также влиянию образа этих событий на политическую жизнь31. Революции
обычно представляются как время новых начинаний и переосмысления всей
политической системы, однако более уместно рассматривать их как повторяю-
щиеся события, отражающиеся в нескольких плоскостях. В своём буквальном
значении слово «reverberations» относится к многократному отражению волн,
света, тепла или звуков от поверхностей. Под «отзвуками революции» подраз-
умевается не просто эхо идей, дискурсов и предметов, но и то, как они отра-
жают и как сами отражаются от идей, дискурсов и предметов других периодов
и мест. Революционная мысль и культура часто влияют на другие регионы,
в свою очередь преломляющие или перенаправляющие их. Революции, кроме
того, могут отразиться и во времени32.
«Отзвуки пугачёвщины» уже несколько лет являются одной из централь-
ных тем размышлений историка М. Гриссе. Он рассмотрел вопрос о том, как
восстание 1773-1775 гг. через свои «отголоски» преломлялось (а иногда иска-
жалось и упрощалось) в мировой общественной мысли, приобретало новые
идеологические значения во Франции или германских государствах. Восста-
навливая нити дискуссии, начатой Вентури, Гриссе проанализировал контекст,
в котором публикации о пугачёвщине, появившиеся за рубежом, нарушили
рисуемую Екатериной II картину подавления восстания33. Императрица пы-
талась «предать забвению» события недавнего бунта, но заглушить отголоски
восстания за пределами России она не смогла. В статье Гриссе анализируются
две работы, к великому неудовольствию царицы вышедшие в свет за границей.
Первая - «биография» Пугачёва «Le Faux Pierre III», написанная анонимным
автором и опубликованная на французском языке в 1775 г. Здесь бунтарь изо-
бражён космополитом и просвещённым реформатором. Другая работа, веро-
ятно, задуманная как реакция на первую, появилась анонимно на немецком
языке в 1784 г. и представляла собой памфлет о восстании, показывая Пугачёва
безграмотным зверем. Гриссе попытался понять, каким образом эти тексты
были переведены на русский язык, когда появилась возможность обойти цен-
зурный запрет, как отголоски из-за рубежа могли повлиять на внутреннюю
политику империи. Важны и размышления о значении деформации, которую
претерпевает образ событий при реконструкции. В данном случае речь идёт
о французском и немецком контекстах последней четверти XVIII в., о сложно-
31
Reverberations of Revolution…
32
Ibid. P. 2.
33
Griesse M. Pugachev Goes Global. The Revolutionary Potential of Translation // Reverberations of
Revolution… P. 13-35.
11
сти системы перекрёстных ссылок, позволяющих спроецировать собственные
потребности и идеи, драмы и иллюзии на события чужого прошлого.
Усилия немецкого историка направлены на то, чтобы не замкнуть осмыс-
ление текстов в герменевтическом контуре, изолированном от исторических
и политических реалий. Заслуга статьи Гриссе заключается в том, что он на
конкретных примерах показал сложность взаимосвязи между сюжетом рево-
люционных событий и формированием некой традиции их осмысления. Так,
«биография» Пугачёва «Le Faux Pierre III», адресованная прежде всего француз-
ской аудитории, недавно ставшей свидетелем серии голодных бунтов и их пода-
вления королевскими войсками в апреле-мае 1775 г., построена на завуалиро-
ванном обличении деспотической власти и на размышлениях о преимуществах
демократии. Через серию многослойных сопоставлений складывается понятный
западноевропейскому мыслителю образ: вместо казака-самозванца перед чита-
телем предстаёт космополитичный человек эпохи Просвещения, добросовестно
изучивший все европейские политические системы и конституции, прежде чем
вернуться на родину и бросить вызов Екатерине от имени её свергнутого мужа.
Идея бунта была не только способом категоризации конфликта, но и репертуа-
ром, из которого исторические действующие лица, сбивчиво или ясно, черпали
мотивы и темы, пригодные для своих манипуляций.
Гриссе настаивает на важности «вытеснения» пугающего и тревожного об-
раза восстания как архетипа подрывной деятельности: «Какое влияние оказа-
ла политика “проклятия памяти” на представления о восстаниях? Кто и ког-
да писал о событиях после указа об их предании забвению? В какой степени
международные отражения и сопутствующие акты перевода и их ретрансляции
сформировали образ лидера повстанцев?»34. Отвечая на эти вопросы, Гриссе уме-
ло реконструирует цензурную политику Екатерины, направленную на предание
восстания забвению и на предотвращение угроз, связанных с появлением публи-
каций о нём за рубежом. Автор показывает, как именно этот механизм мог стать
индикатором восприятия революционного характера событий 1773-1775 гг., раз-
рушая сложившийся в историографии образ напрасного и архаичного восстания.
В заключение подчеркну, что пугачёвщина всё ещё заслуживает внимания
историков. Одна из гипотез, на основе которой можно было бы строить её
изучение, состоит в том, что обращение к силе являлось лишь одной из форм
борьбы (хотя и наиболее радикальной), с помощью которой сообщества пы-
тались достичь своих целей, в том числе политических, отстоять собственные
права, интересы и привилегии. Последние исследования показывают, что на-
сильственный протест многочисленных социальных групп, населявших район
восстания, оказался завершающим этапом того, что можно назвать «микропо-
литикой сообщества», в которой различные формы представительства, давле-
ния, убеждения и санкций предшествовали прямым протестным действиям.
Наряду с «революциями» тех лет пугачёвский бунт, благодаря его европейским
отголоскам, помогает лучше понять фазу кризиса старого режима, характери-
зующуюся расширением и соединением общественных сфер, идеологической
радикализацией и политической поляризацией.
34
Ibid. P. 15.
12